Чудно жить

Вся жизнь, одна ли, две ли ночи?
А.С. Пушкин, «Поэт»

Людям и в спокойные времена не сидится на месте, а в беспокойные – тем более. Вот, двинулся наш бывший когда-то советским народ, как лед весною по большой воде. Несет его вода, торосит, подмывает, истончает. Исчезает он в общем потоке. Часть его выбрасывает на берег. Тает он – и на берегу и в воде. Только что был, шуршал что-то свое, – и нет его...

 

ПарусЧего человеку не сидится на месте? Все несет его куда-то. Может, счастья ищет? Там, где он сейчас живет, счастья нет, или оно какое-то неполное, недоразвитое, или не в том, в чем хотелось бы.
А спросите вон того, – он уже куда-то собрался: сложил чемоданы, – в чем для него счастье, вряд ли ответит что-то вразумительное. То будет говорить, что заморской колбасы вдосталь хочется, то свободы говорить, что думаешь, то свободы делать, что хочешь, то тишины хочет и покоя, а то яркой и бессознательной жизни.

И вот, поехал! Понесло его куда-то! А нет, чтобы подумать, что таких мест на Земле нет! Где-то заморской колбасы навалом – простая картошка пропала. Она там называется заморской. И со свободами тоже как-то не получается: если есть там хоть один человек, уже придется с ним считаться! А если он еще и не носится по свету, как мы, а живет там с незапамятных времен, то он еще и правила для нас, вновь прибывших, придумал. Говорит, что это законы его страны. И он прав. Сиди дома, переделывай то, что не нравиться, и сам пиши законы для своих мест.

Где-то еще есть, может быть, неоткрытые земли или, хотя бы, земли, на которых нет человека. Живут эти земли своей естественной жизнью. Цветут и благоухают, или полнятся зноем пустыни, или продуваются ледяным ветром с колючим снегом – без человека все они просто суша. Придет человек, даст оценку: «хорошая» земля или «плохая». А там по-прежнему, не стесняясь человека, будет дуть ледяной ветер, или будут благоухать цветы, или будет тихо шуршать раскаленный песок пустыни. До тех пор, пока не вмешается человек, не начнет переделывать. И через какое-то количество лет там, где цвели цветы – будет раскаленная пустыня, где была жаркая пустыня – будет дуть ледяной ветер, а где дул ледяной ветер – будут цвести и благоухать цветы. И снова ему захочется перемен, нового счастья, страстно захочется чего такого, чего здесь нет! И вот куда-то поехал! Человек...

На самом деле он самого себя нового ищет и от самого же себя нынешнего бежит. Едет на новое место и думает, что там встретит себя другого: лучшего, успешного, деятельного, талантливого, легкого в общении и остроумного... – ну, мало ли каким еще человеку хотелось бы быть!

Приедет. Сначала кажется ему, что он начал меняться в лучшую сторону: и поправился, и яснее мысли побежали, и новые соседи с ним уважительно здороваются... А вот обжился, освоился на новом месте и глядь – опять тот же самый, какой откуда-то уехал, только слегка износился. И опять почему-то соседи не здороваются. Придется ему снова куда-то ехать, потому что страстно хочется уважения соседей!..

Счастливый человек, кто родился в прекрасном месте, с чудным климатом... Например, у теплого моря.

Вы, наверное, когда-нибудь проезжали мимо какого-то места, поразившего вас так, как будто это покинутая вами родина. Вы ехали мимо и думали: как здорово бы было жить здесь! И завидовали тому, кто там живет. Вон он. Видите? Смотрит на везущий вас поезд, не обращая ровно никакого внимания на красоты, что его окружают. Они даже не часть его дома, они – часть его самого. Он там уже живет.

А вам нужно много работать, активно действовать, чтобы жить в таком месте и заговорить, например, по-итальянски, или по-немецки, или по-английски, или по-французски...

Уезжают люди из бывших союзных республик в Россию, Францию, штаты, Италию или Германию... Они уезжают не в реальную страну, а в идеальный образ страны, который сложился в душе. Приедут, и их непременно ждут разочарования. Потому что мечта и реальность никогда не совпадают.

Чудно жить в России, говорить по-русски, среди людей, говорящих по-русски. Много русских вернулось, убегая от любви бывших братьев, из Литвы, Латвии, Эстонии, Узбекистана, Казахстана, Таджикистана в Россию. К себе, не на какую-то там историческую, а на самую настоящую Родину. Некоторые и покинули-то ее не так уж давно: всего несколько десятилетий назад. Покинули в одиночку, возвращаются с детьми, внуками и правнуками. В какую Россию они вернулись? Хорошо бы было, если им повезло, и они приехали в Россию, которая лишь чуть отличается от той, образ которой всегда жил в их душах...


Пресное

Моя деревня

Пресное и пресновский - это названия, определения, образ жизни, способ мышления. Всю жизнь утоляют мою жажду эти слова. Какое-то время, очень давно, я отвыкал от слов и интонаций пресновской речи. Тогда мне казалось важным: изжить следы Пресного, потому как они выдают меня с головой. Они вопят: я прясновский! и никто другой, кем мне очень хотелось стать. Только потом, когда кончилась гонка, я понял, что я богат именно этими неправильностями. Люди, в отличие от машинных деталей, ценны тем, что их отличает друг от друга. У меня есть нечто, чего нет, и не будет у большинства: я прясновкий! Таких мало и скоро не будет никого. И я уже давно не только не отказываюсь от этого родства, но берегу его. Выветрилась моя речь, притупились чувства единства с пресновцами, с нашими околками и ягодами, жарой и морозами, круто солёными озёрами, бурями и буранами, сусликами, зайцами, лисами, волками, хорьками, козами-оленями и прочим зверьем. И живу я далеко-далеко от тех мест. Но то, что осталось со мной, неистребимо, – и уйдет только вместе с моей жизнью.

Пресное. Так называлась кержацкая деревушка на степном Алтае, где я родился и провел самое светлое время своего детства. Официально она называлась иначе: Георгиевка. Но все звали ее Пресным, потому что она вначале была поставлена на берегу Пресного озера. В наших краях, как на море: много соленой воды вокруг. И редкое там пресное озеро имело право на такое название. Озеро осталось на месте, а вот деревне пришлось, по воле чиновника, переселиться в степь, километров на пять или семь, «поближе к полям». Какой рациональный выигрыш был в этом, я не знаю. Да и пресновцы, и тогдашние и более поздние, тоже этого никак не могли понять.

У пресновцев старое место долго еще называлось Старая деревня или Старое Пресное, хотя там уже не было ни одного дома, только постепенно зарастающие развалины. Старое Пресное стояло в центре круга, образованного двумя подковами: подкова озера и подкова густых околков – так назывались у нас маленькие лиственные лесочки – колки, по российски. Кружок леса.

Очень красивое место было. Околки защищали от зимних холодных ветров. В околках полно разной сибирской ягоды. Живности всякой вокруг много. Там тогда водились даже благородные олени. Их у нас называли козами. Рядом довольно большое Пресное озеро. На нем и стирка, и купание, и охота. И вот нужно уезжать. Почему? Бросать налаженный быт, перевозить и перестраивать, а то и заново строить жилье. В Старом Пресном было довольно много деревянных домов и домиков, а овдовевшее после войны с фашистами женское население не смогло перевезти их на новое место. Разбирали дома на сараюшки и дрова. И строили на новом месте суслиное жилье: землянухи. Кержаки народ упрямый, сопротивлялись, уезжали с большой неохотой. Власти подгоняли и грозили расправой. Семья моих дедушки и бабушки переехала самой последней. Последнюю зиму на Старом Пресном они зимовали одни, когда кроме них там уже никого не было. Тогда дед разобрал старый деревянный дом и перевез его на новое место.

Наверное, этот переезд и сломил кержацкий дух пресновцев. Народ потерял гордость, самоуважение, стал уходить от кержацких обычаев и традиций. Да и пришедшие с фронтов второй мировой войны мужики принесли с собой «рассейский» дух: перестали стесняться пьянства, курева, мата. Тогда и началось разрушение Пресного.

Новое Пресное стало в голой степи. Зимой бураны продували его, как пустое место. Люди радовались, если заносило снегом вместе с крышей: меньше топлива нужно, чтобы согреться. Так и стали жить в этой степи: летом вместе с веселыми соседями сусликами и мышами, а зимой под таинственные хохот, плач и стоны в печных трубах яростных степных буранов.

Давно нет Нового Пресного, а Старое постепенно теряло свои следы еще в годы моего детства. Деревни с таким обильным количеством названий: Старое Пресное, Новое Пресное или просто Пресное, Георгиевка уже нет физически. Остались, наверное, только зарастающие ямы колодцев, сохнущие деревья бывших палисадников и наросты, оставшиеся от глинобитных стен жилья и сараев.

Пресное – это Сибирь, Кулундинская степь с её морозами до –40, а то и ниже; буранами, длящимися иногда по нескольку недель; снегом под крышу, а то и выше крыш. После бурана глинобитные мазанки и вовсе пропадали под сугробами. Чтобы затопить печь и согреть жильё, нужно было откапывать выход и потом откапывать печную трубу. Улица выглядела, как рот с выпавшими зубами: торчало только высокое жилье, а над «землянухами» – ровное снежное место, из которого сочится дым.

После долгого бурана обычно становится солнечно и очень морозно. Человеки, как суслики вокруг своей разрушенной норки, начинают суетиться вокруг своего жилья. Прокапывают наклонные тоннели к окнам, чтобы в жильё попадал солнечный свет. Соседи откапывают жильё, из которого люди не могут выбраться сами. Поэтому в Сибири дома строят так, чтобы наружная дверь всегда открывалась внутрь, а не наружу.

После бурана всё сияет безупречной белизной снега. Нам верится, что начинается новая эра, новый век, ну, хотя бы, новый год без грязи. Время чистоты. Чистый лист – начинаем на нём писать новую историю. Но человеческое присутствие постепенно безобразит красивую, очистительную работу бурана. Появляются протоптанные от норы к норе сероватые тропы, жёлтые дырки в снегу от мочи, разноцветные обледенелые промоины вылитых в снег помоев, вывезенный на снег маслянисто сияющий на солнце навоз из сараюшек и высыпанный мусор – неприглядные следы присутствия тех, кто прячется в сугробах, кто скрывается в снежных норах в ожидании тепла и лета. Становится ясно, что написать новую, красивую историю не получится. Пятна вокруг жилья постепенно темнеют, разрастаются, превращаются в кляксы… И нужен новый буран, чтобы всё это исправить…

Вот он начинается незаметно, с лёгкой позёмки, а потом задул, завыл, захохотал, как помешавшийся на том, что сам наделал. И уже нужно спешить укрыться в теплом доме, потому что в этой бешеной пляске ветра и снега никому другому места не оставалось. Эта ревнивая пара посторонних не любит. Не позавидуешь тому, кто оказался в степи в такую пургу. Ветер пронизывает любую одежду, срывает ее. Спасение от него только в норе в сугробе. Снег вздыбился стеной, не видно собственной вытянутой руки. Можно ходить кругами до изнеможения рядом с теплым жильем.

Я знаю случай, когда голубь, то ли решил перелететь в более теплое место, то ли его порывом ветра снесло, мелькнул мимо окон и скрылся в буранной круговерти. Восьмилетний хозяин голубятни, как был, без пальто и шапки, выскочил в буран, надеясь спасти голубя. За ним бросились в погоню сразу же. Дом стоял на окраине. Нашли его в лесополосе метрах в пятистах от дома только после того, как кончился буран. Мальчишка как-то ухитрился поймать голубя. Так и сидел под деревом, смерзшимися руками крепко прижимая его к своему ледяному телу. Слишком малы были их запасы тепла, чтобы противостоять бурану.

Лучше всего в это время сидеть в теплом доме, слушать завывания ветра, стуки отрываемых бураном деталей дома, шуршание об оконное стекло осыпающегося снега. Вот все эти звуки все глуше, глуше. Это окна постепенно засыпаются снегом. Буран, сердитый от того, что мы от него так далеко спрятались под снегом, пугает нас в печную трубу: фу-у-у-у-ха-у-у-си-сы-щи-щи-ши-фу! Нет, теперь уже тебе нас не достать. В отместку буран еще долго не выпускает нас на волю.

Из детства помню эту радость свободы после почти полумесячного вынужденного заточения. Самодельные лыжи, коньки, санки, обмороженные носы и щеки. Обязательно находился кто-то, кто лизнет аппетитный иней на металле. Если нет под рукой горячей воды, остается только умолять кого-либо попИсать – другого безболезненного способа освобождения нет.

Все зимние развлечения на снегу и в снегу, в сугробах. Горки. Снежные крепости. Мы рыли длинные снежные тоннели, в которых приглушенный свет шел от стен и сводов. Там, усевшись на созданные из того же снега скамьи и стулья у снежного стола, ели принесенную из дому всякую всячину: хлеб с луком и крупной солью; у тех, кто позажиточней, хлеб с салом или маслом; у тех, чьи семьи победней или многодетней, просто хлеб; вареная картошка; соленые огурцы; капуста – еда, смерзшаяся у нас в карманах в единый кусок так же неразделимо между собой, как эти продукты и наша жизнь. Вывали нам дома такое на стол, то мы, возможно, и не стали бы это есть, но здесь, в таинственной атмосфере нашего языческого единства, торжественно выкладывалось всё это в общую кучу и скрупулёзно, старательно, «по-справедливости» делилось на всех. Грызли все это и рассказывали друг другу страшные истории. Жуть от этих рассказов была искусственной, театральной, потому как там, над головой, над прочным настом снежного сугроба, в чреве которого мы сидим, сияет яркое, холодное зимнее солнце. Мы в него свято верим, и ничего, что его зимний свет тоже не настоящий: яркий, слепящий свет, который не греет. Мы знаем, что придет время, и оно будет жарко пылать в небесах, изнемогая от собственного жара и от любви ко всему живому, бегающему, прыгающему и стоящему на месте, растущему, цветущему, зеленеющему или чернеющему, как анчутка, под его лучами.


Анчутка

Две геометрии

Странное слово, жившее в доме моего деда. В этом доме звучало много странных слов, привезенных откуда-то с юга России. Папа старался говорить правильно, литературно. Учительская профессия обязывала. Только когда он дома расслабится, его иногда выдавала эта путаница мягких и твердых окончаний на «т»: то идёть, то идёт, то смотрит, то смотрить. А этой, особой, речи я учился у тётки Наташи, папиной сестры:

- Ну, ты совсем испёкси, черный, как анчутка! Сядь, охолони, скоро снедать будем.

- Тёть, а кто такой анчутка?

- А это, если человек на солнышке испекётся, или в саже извозится – черен становится, то про него говорять: черен, как анчутка. Да посиди ты, не кубыряйся!

- Ну, а анчутка-то кто?

- А Бог его знаить, видать кто-то очень черный.

Тётка Наташа ответа не знала или забыла. Да я тогда особо и не настаивал на ответе, слово-то было привычное, на слуху. Родное, понятное. Чего о нем еще выведывать? Да и дел у меня еще столько, что на чем-то одном останавливаться надолго я не мог. Дальше, дальше. Что-то новое, важное, интересное не пропустить бы…

Сейчас я знаю ответ на этот вопрос. Узнал я ответ совершенно случайно. Мой племянник, некоторое время живший в Эфиопии, стал делиться своими знаниями амарини – одного из эфиопских диалектов и тут я услышал что-то знакомое, родное: анчу – на амарини означает женщина. Я сразу вспомнил тёткин голос, ее интонации и странное слово анчутка.

Чудно жить в Эфиопии, говорить на каком-либо эфиопском диалекте. Например, на амарини. Дорожить своим кругом знакомств, от киоскера и привратника до начальника миграционной службы и священника православной церкви в Адис-Абебе…

 


Стрела Егория

Колесо

У тетки Наташи на божничке, за образами хранился небольшой кусочек спекшегося песка. Спекся он от удара молнии в колодезный журавель. Молнией журавлиный стояк расщепило, и он жарко загорелся. Пошел дождь, но стояк все равно сгорел до пенька. Когда стали менять столб, то в земле нашли этот кусок кварца – стрелу Егория. Тетка достает ее из-за образов, дает мне подержать, хорошенько рассмотреть. Она рассказывает мне уже не первый раз, как Егорий выстрелил «молоньёй» в ее колодец:

- Гля ка! Така каменна стрела. И то правда, живу в бегах, как сроду не умывалась. О Боге забываю. Молюсь находу. Масло в лампадку забываю налить. Скольки дней огня в ней не бываить. Вот он и напомнил мне. Егорий – воитель с неверующими. Я, по-первости, дюже испужалась. Така война была! Бабах, молонья в журавель! Грохот, земля раскололась, ажно я присела и оглохла. И сразу дожж ливанул! Дожж идёть, а журавлина нога горить ясным огнём и не трешшить!

- А ты что, видела, как молния в журавель ударила?

- Видела, жалик, видела! Я тольки намерилась за водой пойтить, ведро с плетня сняла и тута он стрелил!

- Так он, что же, хотел в тебя попасть?

- Если б хотел, то попал бы. Он хотел меня в память вернуть. А штоб не забывала, стрелу свою мне оставил.

Я очень любил слушать теткины рассказы про Егория, про святых и апостолов, про леших, домовых и ведьм. Святые, апостолы, Иисус – у нее они все были люди, как соседи по Пресному, и отличались от остальных только своим высоким призванием. В этой же деревне так же полноправно жили домовые, ведьмы. Мне очень хотелось, чтобы они, пока тетка рассказывает, были на самом деле. Я в них то верил, то не верил. Когда я в темных сенях искал дверь в избу, я верил в Иисуса, святых и апостолов, а в каверзную нечисть старался не верить, и старался не думать о ней. Я убеждал себя, что она, как папа говорит, только теткины выдумки. А когда слушал теткин рассказ, я знал, что она есть, существуют.

Вот и сейчас. В избе темно, тихо – ночь. Только тикают ходики, слышен таинственный теткин голос да изредка громко треснет от мороза бревно дома. Тетка лежит на топчане, а я сижу у нее в ногах и слушаю рассказ про ведьм, которые ночами доят и выпугивают коров. Вот, еле видная при свете лампады, метнулась тень в подпечье. Я подбираю ноги на топчан, а потом и вовсе забираюсь с него на теплую печь, в закрытое пространство. На печи тепло, безопасно. Меня разморило. Теткин голос с топчана прерывист, словно его звуками играет эта, только что метнувшаяся, тень. Поиграет-поиграет и передаст мне. Поэтому такие паузы между словами и звуками. Я таращу глаза в самый темный угол избы и вот уже кого-то вижу. Мне видится мохнатая нечисть, какую я видел на святки – ряженные. Мужчины одеты женщинами, у них размалёваны-накрашены щеки и брови, на вывернутых шубах нашиты наполненные зерном огромные груди, которыми они размахивают и бьют всех встречных. Женщины тоже в мохнатом, одеты мужчинами. У них на лицах нарисованные или из овечьих шкурок бороды, спереди на поясах висят громадные писюны, сделанные из женских чулок с насыпанным в них луком, чесноком, зерном, горохом. И они тоже ими машут, колотят всех, кто поблизости. А люди подставляются под удары, стараются, чтобы эти ряженные обязательно их ударили. Они верят, что тогда у них будет все: достаток в доме, живность будет плодиться, будут рождаться дети, и все будут здоровы, радостны…

У кого-то из ряженных от удара порвалась пиписька, из нее дробно сыплется на пол горох. Народ смеется, по гороху катится, падает! Весело! Я просыпаюсь. Это тетка Наташа сыплет зерно в чугун, будет запаривать еду для коровы и овец на завтра:

- Проснулся, жалик? Ты ишшо позорюй. Не вставай. Зябко. Щас печку затоплю, блинчиков спяку. Тады и встанешь.

Неужели это она мне вчера таинственным голосом рассказывала страшные истории? Я улыбаюсь и в полусне смотрю с печи, как тетка затапливает печь, носит еду худобе – так она называет всех своих животных. Потом она привела в избу теленка:

- Сёдни дюже холодно, боюсь замерзнить в пригоне.

Для телка готова загородка. Он из нее не так давно переселился в сарай, к маме корове и вот его опять вернули. Он привычно стал в стойку: задницу чуть приопустил, хвост слегка приподнял – сейчас напрудит! Я кубарем качусь с печи, хватаю предназначенную для этих целей плошку и подставляю под струю. Успел. Тетка Наташа, вносит в избу оберемок соломы на подстилку для телка, вместе с нею врываются плотные белые клубы морозного воздуха.

- Ах, окаянный, уже дуить! Тольки што из пригона, нет, штобы там. В избу нес! Молодец, Лёник, што успел. И так от него стольки вони. Ну, што ж, потерпим. Зато посмотри, какой он красавчик. Со звездочкой.

От нее веет морозным холодом, и я скорее лезу обратно на печь. Она стелет на пол в загородке солому, а телок норовит ее лягнуть.

- Вот анчихрист! Я за ним ухаживаю, кормлю, чишшу – вон все руки потрескались, а он вишь што!

Рыжий телок прислушивается к ее голосу, словно пытается понять смысл сказанного, и, поняв, упрямо мотает головой с белой кудрявой звездочкой на лбу, опять взбрыкивает. Хорошо ему в избе, тепло, сухо и заботливая хозяйка рядом.

На всех нас строго глядят с божницы иконные лики. Они охраняют нас и лежащую за ними стрелу – суровое напоминание и теткин оберег от самого святого Егория.


Я выздоровел

Кораблик

Я болею. Давно. Я устал. Словно долго был заперт в темной и глубокой яме. Открываю глаза. Рядом с постелью сидит папа. От яркого дня и от чего-то еще глаза наполняются слезами. Капли становятся все больше и больше. Вот они залили глаза. Мир за слезами задрожал, исказился, стал зыбким, неустойчивым. Мне очень хочется, чтобы в этом мире был кто-то, кто мог бы удержать его от разрушения. Я беру папину ладонь и прижимаюсь к ней мокрым от слез лицом. Целую мокрую и соленую от моих слез руку.

- Все будет хорошо, - говорит папа.

Слезы текут и текут. Я устал болеть и поэтому плачу. Я поднимаю глаза. Папа ласково улыбается:

- Тебе уже лучше. Температуры нет.

- Там была очень крутая, длинная и неровная дорога. И я летел над ней, а она все не кончалась. А я не мог остановиться.

- Это ты бредил. Болезнь уже ушла и теперь все будет хорошо. Скоро пойдешь с горки кататься. Пока ты болел, зима пришла. Снегу навалило под самую крышу.

- Можно я посмотрю в окно?

- Сейчас. Дай-ка я тебя закутаю в одеяло. Видишь, какое окно. Все обледенело. Только вот в центре стекла чуть видны двор и улица.

- Зима.

- Да, зима.

- А сколько я болел?

- Почти две недели. Ну, давай-ка я верну тебя в постель.

- А я потом еще посмотрю в окно?

- Да, посмотришь. Оно, может быть, оттает. В доме станет теплее. Бабуся печь затопила. Скоро завтрак. Есть будешь?

- Буду.

- Это хорошо. До завтрака, если хочешь, я тебе что-нибудь почитаю.

- Да, почитай, - медленно говорю я и тихо погружаюсь в теплый сон, в котором уже нет крутой, бесконечной и неровной дороги.

Сквозь сон чувствую, как, пощипывая щеки, высыхают слезы.


Кремлёвские трубы

Северное сияние

Я проснулся. Буран, под который я засыпал вчера вечером и который напоминал о себе свистом за окном ночью, к утру утих. В верхнюю часть окна сияло яркое солнце. Я подбежал к окну. Оно наполовину занесено снегом. Чтобы увидеть что там, за окном, мне приходится встать на табуретку.

Ослепили белизна снега и сияние солнца. Сверкающий, кристаллический, голубоватый огонь. Снег… Мне кажется, что так всюду: «от Москвы до наших до окраин, с южных гор до северных морей…»

В соседнем дворе люди откапывают дверь занесённого снегом вместе с крышей жилища. Не видно даже печной трубы. Грязно-цветные пятна людских фигурок пачкают сияющую белизну. Люди копошатся, машут лопатами, искрящийся сухой снег мерными волнами летит из-под их лопат и медленно, сияя, оседает, теряется, смешивается с лежащим…

Мне представляется, как где-то там, в далёкой Москве, у засыпанного по самые звёзды Кремля огромной толпой собрались москвичи с лопатами. Откапывают Кремль, в котором дрожит от холода советское правительство. В Кремле ведь холодно – печей нет. Если бы были, то рядом со звёздами на башнях были бы видны печные трубы, а их-то нет!

Я беру лист бумаги и рисую на нём местами выглядывающую из снега кремлёвскую стену, засыпанные башни, звёзды на них, а рядом со звёздами обильно дымящие печные трубы… Готово!

- Бабуся, бабуся!

С рисунком бегу к бабусе на кухню. Она делает баранки с маком. Уже отварила их в кипятке, уложила таких скользких на большую деревянную лопату, обильно посыпала маковым зерном и, открыв зев печи, подёргивая лопату, ловко усадила их на горячий чистый под – дно печи. Закрывает заслонкой багрово сияющую пасть печи, раскрасневшаяся, поворачивается ко мне. Я протягиваю ей свой рисунок. Дымы на нём мне особенно удались. Они то вьются кольцами, то струятся потоками в высокое безоблачное небо.

Бабуся тоже рада, что я согрел кремлёвское правительство:

- То ты молодец, що йим пичи зробыв, щоб нэ змэрзлы. Сам лизь на пичь, дывы, яки ноги красни! Дэ твои носки? Одинь зараз!

Искать носки не хочется и лезу на печь. Буду ждать первые готовые баранки. Это не долго. Это скоро...

Листок с Кремлёвскими дымами бабуся положила на подоконник и он постепенно темнеет от слёз тающего на стёклах льда. «Потом ещё нарисую», - думаю я, – «Мне это не трудно».


 Палка

Я наводил порядок. Мне это занятие очень нравилось: я ходил вокруг нашего дома в деревне и с увлечением, как можно дальше от дома, бросал все попадающиеся мне на пути палки. Работа такая: бросить как можно дальше.

Одна из палок оказалась с загнутым вдоль нее гвоздем. Я бросил палку, а она повисла у меня в руке. Боли я вначале и не почувствовал. Меня поразил сам факт палкиного неповиновения. А потом пришли боль и ужас. Гвоздь насквозь проткнул кожу между большим и указательным пальцем и накрепко соединил меня с палкой. Только капелька крови. Я попытался было избавиться от палки, но стало больно. Чтобы не было больно, я вынужден был крепко зажать палку в руке.

С ревом бегу к папе. Папа разглядывает получившуюся конструкцию, берется за палку и просит разжать руку. Я никак не решаюсь: то медленно разжимаю, то опять крепко сжимаю руку. Мне не столько больно, сколько страшно возможной боли, и я добавляю голоса.

- Ну, чего ты кричишь? Я не стану вынимать гвоздь, пока ты этого сам не захочешь.

- Ага, будет больно!

- Да, будет, но совсем недолго. Потерпи, зато избавишься от палки.

- Нет, будет больно!

- Хорошо, тогда иди, и не реви. Раз не хочешь расставаться с палкой, живи с ней.

Слегка оттолкнув меня от себя, он занялся своим делом. Я какое-то время, всхлипывая, ходил вокруг него с палкой в руке, а он в это время, не отрываясь от своей работы, вслух рассуждал, рисовал одну картину за другой:

- Интересно, а как ты есть будешь? В одной руке и палка, и ложка. А спать как? Спишь, спросонья натыкаешься на свою палку. Больно, наверное, будет. Раздеваться, одеваться будет трудно. Одежду специальную, наверно, придется для тебя шить. Ты хотел выучиться ездить на велосипеде, с такой палкой в руке это будет трудно. Вырастешь, захочешь поехать на мотоцикле, а палка мешает. Машину водить тоже будет трудно. Женишься, жену обнимать будет неудобно.

Мама тебе, конечно, для палки сошьет футляр, чтобы она не так в глаза бросалась. Ничего, живут же люди с железными зубами во рту, а ты будешь жить с палкой в руке. Мы ее в субботу в бане хорошенько отмоем, сейчас она какая-то грязная. И ничего, привыкнешь, и мы привыкнем. Правильно, сынок, живи с палкой. Если что, то и в драке пригодится, да и от собак, при случае, можно отбиться. Всегда в руке. Это ты хорошо придумал…

Я давно уже перестал всхлипывать, и только слушал. Потом подошел папе и решительно протянул руку…

Было ли больно, когда он вынимал гвоздь из кожи, я не помню.


 Бахча

Вокруг меня темно-зеленые, чуть полосатые бока арбузов. Мой живот, такой же круглый, как арбуз, и полосатый от арбузного сока и налипшей на него пыли, только слегка розовеет среди зеленых арбузных боков.

Степной Алтай. Знойное лето. Мне лет шесть. Я лежу на бахче, в одних трусах, в тени под навесом, среди сорванных арбузов. Я полон арбузным соком и негой. Я чувствую, как меня переполняет арбузный сок, я чувствую себя арбузом. Я вырос, я созрел, меня только что оторвали от зеленых плетей арбузной ботвы.

Знойный воздух такой же ленивый, как и я, замер и только чуть колышется. То, что он колышется, я чувствую своим раздувшимся животом. Это такое знойное поглаживание, какое достается только бокам зреющих арбузов. Я лежу и тихо, вместе со знойным воздухом, поглаживаю, ласкаю ступнями и пятками босых ног, раскинутыми руками круглые арбузные бока. Любой из них хоть сейчас может стать моим. Но я безмерно сыт.

Изредка, со стороны бахчевых грядок, наплывает понизу прохладный влажный воздух, пахнущий новой жизнью: чуть седоватой арбузной ботвой и молодыми зелеными завязями. Но время этого воздуха придет вечером. А сейчас время зноя. Мир переполнен зноем, как я арбузным соком, и замер в переваривании его. Он весь в сиюминутном счастье.

Арбузы, зной, я и звенящий стрекот кузнечиков с недалекого луга – мы единое целое, мы и есть сытый, счастливый живой мир.


 Огонь и вода

- Огонь, пожар! Горим!

Опять пожар! Деревню замучили эти пожары! Уже сбились со счета, сколько раз горели за последние два года. То один двор, то другой. То сарай, то баня, то сено, то жилье. Вся деревня уверена, что это все он – Петька Синичкин! Они думают, что это его игры с огнем:

- Уже большой: этой осенью в школу, а смотрите что вытворяет!? Опять поджег!

Вся деревня, в который уже раз, гасила новый пожар. Теперь сгорела хорошая баня у Бороздовых. Ну, где он, поджигатель? Бороздов-старший так и сказал Петькиному тяте:

- Ты мне новую баню поставишь. На этом месте.

И корявым пальцем в дым потыкал.

- Это не он. Что ему делать в твоей бане?

- Он, он! Кому еще? Смотрите, он его еще выгораживает! Сечь его надо каждый день хорошенько, пока не забудет про спички, а не выгораживать!..

 

А Петька прятался в старой сторожке на заимке у леса. Он не боялся ни леса, ни зверей. Он больше боялся людей и поэтому привык быть один. Он поплакал, жалея себя, жалея тятю, маму, Кольку и сестренок, которые мучаются из-за него.

Сколько он себя помнит, и сколько помнит его деревня, он разводит огонь, жжёт костры, а потом долго, зачарованно смотрит на огонь. Такая у него любовь к огню. Никто из деревенских ему спичек ни за что не даст, а они у него постоянно в кармане. Отними этот, у него сам собою отыщется другой коробок.

Но он же теперь, где попало, не разводит огонь! А все думают, что это он поджигает сено, бани, дома. А он в деревне вообще нигде огня не разводит. Даже во дворе своего дома в летней печурке. Потому что он знает, каким огонь может быть. А его гонят отовсюду: от сараев, от амбаров, от жилья. Любой деревенский только увидит его, так сразу в крик:

- Куда! Иди отсюда! Щас...

И грозят побить, а то и убить.

Мальчишки с ним не дружат. Дерутся, дразнятся:

- Поджигатель! Придурок!

Ему хорошо, вольготно только в поле, в лесу. Но люди и там теперь не дают ему проходу. Если увидят, гонят домой. Думают, что он лес сожжёт. Петькиного тятю судили за лес. Чуть не посадили в тюрьму. Петька не поджигал леса, а вся деревня в один голос сказала, что это его рук дело. Сгорел большой участок леса с хорошим ягодником. Ягод хватало на всю деревню. Теперь нету. Бабы увидят Петьку, шипят:

- У, змей! От тебя одна пакость!

 

А все началось, когда Петьке было пять лет. Тогда сгорел у Синичкиных добротный деревянный дом под высокой двускатной крышей. С домом сгорело много всякого добра, нужного для жизни. Да все, кроме кое-какой одежды. Хоть и зима, а дерево вымерзшее, сухое. Огонь жарко полыхнул. Все на работе. Пока прибежали спасать, спасать было нечего. Хорошо, что тогда Петькина мамка была дома, убиралась в сарае, и успела вынести детей, какие-то бумаги да одежду из сундука. Сундук сгорел, телевизор, стиральная машина. Сгорела вся посуда. Нашли потом в пепелище красиво блестящие комки спекшейся керамики с неровными краями. Сгорел Петькин новый велосипед. Огонь был такой, что даже рама его покорежилась. А от покрышек остались только кольца горелой проволоки, которые рассыпались в пыль, как только Петька потрогал их пальцем. О велосипеде Петька долго горевал. Сгорели игрушки, книжки... Да что перечислять то, что сгорело?! Легче перечислить то, что осталось.

А остались Петька, его младший брат Колька и две сестрички-близняшки, которым тогда не было и года.

Дозимовывали у тятиных родителей. У деда с бабой. Они сразу сказали:

- Будете жить у нас, но Петька не должен быть в доме без присмотра.

Мамка привязывала Петьку веревкой к своему поясу. Было очень обидно. Так и ходили по дому связанные. Пока дозимовали.

Кончились холода, и Синичкины стали жить в собственной бане, которая уцелела потому, что стояла далеко от сгоревшего дома, в самом конце огорода, у воды, у речки. А уже летом Петькины тятя и мама поставили временную саманную хатенку. Стали жить в ней.

В ту осенью сгорело все сено у соседей, наготовленное корове на зиму. Все стали говорить, что это Петька. Пытали его строго, с пристрастием, а что он мог сказать, если это не он:

- Это не я! Я этого не делал! Я не поджигал!

Без сена как зимой? Хоть корову продавай. А какая жизнь зимой без коровы, когда в доме маленькие дети? Помогать пришлось соседям. Петькин тятя отдал часть своего сена. Свою корову еле дозимовали.

И потом пошло-поехало. Пожар за пожаром! И тут вся деревня уверилась, что это Петька виноват! Тятя даже сек его кнутом, а за что? Не поджигал он ничего! Вот теперь сгорела баня у Бороздовых. И опять Петька виноват. Никто не верит, что это не он.

Поплакав еще немного, Петька свернулся в калачик и уснул на жестких нарах в сторожке...

 

Утром Петька продрог и проснулся рано. Чтобы согреться, бежал домой вприпрыжку по пыльной дороге. Холодная и тяжелая от росы пыль не клубилась за ним, как днем, а сразу опадала на землю. Он бежал, нарочно загребая босыми ногами прохладную пыль, и оглядывался. Смотрел, как пыль оседает. Днем она совсем другая...

У машинных мастерских его поймали два брата Бороздовы-младшие:

- Смотрите-ка, он играет, веселится! Теперь мы тебя повеселим!

Сначала они высекли его крапивой. Потом один сбегал, принес из мастерских банку солидола. Они раздели Петьку до гола, намазали солидолом, изваляли в мусоре. Потом дали ему в руки его одежду и пнули:

- Давай, дуй домой! Поджигай в следующий раз у себя дома, а не у добрых людей! Теперь если у кого что загорится, то мы тебя так вот намажем и самого подожжем!

Все время, пока они Петьку мучили, он не плакал, а только в ужасе повторял, как молитву:

- Это не я! Я не поджигал! Это не я! Я не поджигал!..

 

Дома всё притихшее семейство Синичкиных сидело за завтраком и все, широко раскрыв глаза, смотрели на Петьку. Сестренки, не узнавая его, в ужасе заплакали. А он все твердил, как и у мастерских, и всю дорогу домой, одно и то же:

- Это не я! Я не поджигал! Тятя, это не я! Это не я! Я не поджигал! Мама, это не я! Это не я! Я не поджигал!..

Мама схватила его в охапку и понесла мыть к колодцу. Тятя пришел следом, неся ведро теплой воды. Младшие отправились, было, тоже, но тятя велел им не выходить. Они сгрудились у двери и во все глаза смотрели.

Петьку помыли и уложили в постель. Мама села рядом с ним, гладила по голове, успокаивая:

- Мы знаем, это не ты! И я знаю, и тятя, и Коля, и девчонки – все мы знаем, что это не ты!..

Тятя постоял у постели и вышел. В сенях он снял с гвоздя ременной кнут и пошел к мастерским.

Домой он вернулся в порванной рубашке, но веселый. Петька уже сидел за столом и ел кашу, а младшие проявляли к нему всяческое внимание. Тятя бросил в угол кнут и весело сказал:

- Все! Хватит нам тут виноватыми быть! Уезжаем! Поедем в такие дома, которые не горят. В каменные. Поедем в город!

Петька заплакал и бросился обнимать тятю:

- Тятя, это не я, не я... И раньше не я!.. Я только наш дом, я нечаянно, я был маленький...

- Ну-ну, не плачь, сынок. Я знаю...

 

Осенью они уехали. Сначала тятя съездил куда-то ненадолго. Когда приехал, собрал всех деревенских, у кого что-то за эти годы сгорело, и сказал:

- Вот, оставляю вам свою избенку и хозяйство. Поделите между собой по справедливости. И простите нас, если мы в чем перед вами виноваты.

Собрал свое семейство, и увез.

И, правда, что им теперь не переехать? Ничего лишнего! Только тятя, мама, Петька, его младший брат Колька и две сестрички-близняшки...

 

...А вот деревни этой уже нет! Ох, красивая была деревня. И место дивное: лес, речка делала живописную петлю вокруг деревни.

В первую после отъезда Синичкиных весну было страшное половодье. Прорвало плотину и деревню всю смыло. Всю, как есть. Хорошо, что успели эвакуировать людей и животных. А дома, бани, сараи, амбары – всё разобрала на палки и унесла с собой яростная вода, чтобы потом, успокоившись, выкинуть где-то за ненадобностью на берег.


 Шара-бара!

Чудно жить в Узбекистане, говорить по-узбекски или хотя бы по-русски – вас пока еще поймут…

Его хорошо слышно:

- Шара-бара! Шара-бара! Жареный кукуруз!

Жаркое ташкентское лето. Он во дворе нашего дома. Детвора бежит к нему со всех сторон. Тащит пустые бутылки. Этот смуглый человек приехал к нам на арбе, в которую запряжен ослик. В арбе у него разные вкусные и интересные вещи, которые можно обменять на бутылки.

- Шара-бара! Шара-бара! Жареный кукуруз!

Мне лет пять. Я долго умоляла маменьку, чтобы она дала мне бутылку. Мама против «этой заразы из арбы». Я использовала все средства: от обещаний всяческого повиновения и исполнения самых строгих маменькиных требований до слез и мольбы.

Вот, наконец, заветная бутылка у меня в руках. Я тороплюсь, спускаюсь по лестнице. Мне еще так далеко: три этажа вниз. А бежать нельзя: можно уронить и разбить бутылку. Другой мама не даст. Я очень волнуюсь. Я вспотела от волнения. В потном кулачке крепко зажато горлышко бутылки. Но ведь он может уехать! Не дождется меня и уедет! Он же не знает, что у меня уже есть бутылка и что я спешу к нему. Я, как заклинание, тихо твержу:

- Дяденька, миленький, не уезжайте! Я уже иду! Дяденька, миленький, не уезжайте!..

- Шара-бара! Шара-бара! Жареный кукуруз!

Не уехал! Нужно пройти еще два этажа. Скорее! Скорее! Какие противные, широкие и крутые ступени! Остался еще один, последний, лестничный пролет.

Но что это? Почему так тихо? Он уехал! Слезы наворачиваются на мои глаза. Он уехал! Он не дождался меня! Он уехал! Уехал, уехал!

- Дяденька, дяденька, миленький, подождите!

Я выбегаю из подъезда. Он уже уезжает. Он уже сидит боком, свесив ноги, на своей волшебной арбе. Счастливая детвора показывает друг другу, что они наменяли.

- Дяденька, миленький, не уезжайте! Вот бутылка!

Он услышал. Остановился. Улыбается. Когда он улыбается, то лицо его становится полностью смуглым. А когда внимательно смотрит, то у глаз и на лбу видны светлые полоски морщин:

- Выбирай, что хочешь.

Он поднимает меня и сажает на сиденье арбы.

О, сколько здесь всего и всякого! Горы. Пушистых, молочного цвета, шаров жареной кукурузы. Медовых шаров сладкого даже на вид чак-чака. Золотистых плиток залитых карамелью ядрышек урюка. Серебристых плиток кунжутного казинака. Разноцветные комочки надувных шаров. Радужная гора леденцовых петушков, рыбок, звезд, домиков на палочках. Раскрашенных под райские яблоки погремушек из резиновых детских сосок. Блестящих, раскрашенных малиновыми и синими полосками, жестяных дудок. Глиняных ярко раскрашенных свистулек: птичек, драконов, круторогих архаров, ланей...

Он дует в хвост яркой маленькой глиняной птичке, и она свистит, по-соловьиному булькает налитой ей в горлышко водой!

Но что же взять? Я протягиваю руку к молочно-белому шару попкорна. «Жареный кукуруз!»…

Он уезжает, но еще долго за домами слышен его сказочный голос:

- Шара-бара! Шара-бара! Жареный кукуруз!


 

 Женщин, красивей итальянок, в мире нет!

Чудно жить в Германии, говорить по-немецки...

В Германии сейчас часто можно услышать и русскую речь. Этот язык еще будет какое-то время жить здесь, как второй родной, усилиями постепенно стареющих переселенцев. Пока не превратится в обыкновенный иностранный. И тогда:

- Вы говорите по-русски?

- Вас заген Зи? (Что вы сказали?)

Но пока еще здесь на этот вопрос иногда отвечают утвердительно, пока еще здесь живут люди, которые на этом языке говорят, пишут и читают. Читают то, что можно прочесть в подлиннике только по-русски: Пушкина, Достоевского, Толстого, Бунина, Булгакова, Ахматову, Цветаеву, Блока, Тарковского...

 

Дорога к домуА это было очень давно: в войну 1914 года. Когда она началась, знают многие, а когда кончилась, не всякий русский вам скажет. Для меня она кончилась в зиму 1922-1923 годов, когда я вернулся домой, в Сибирь. В эту войну я попал к немцам в плен. В весну 1916 года.

Лагерь на севере Германии. Постоянно сыро и промозгло. Даже летом. И постоянно голодно. А когда новая Россия отказалась платить взносы в международный Красный Крест, то стало просто жутко. Каждое утро до десятка человек с молитвой хоронили в общую яму. Кладбище наше тут же, недалеко от бараков.

Немцы так велели: в общую яму. И еще велели, прежде чем зарыть, ссыпать сверху на трупы мешок негашеной извести – боялись эпидемий.

Немцы народ обстоятельный и благоразумный: охранять – охраняли, а вот кормить… Спасибо и на том, что черный хлеб с макухой каждый день давали! В стране после войны и без нас голодно.

Чтобы мы могли выжить, лагерное начальство разрешило работать на стороне, но при условии вести себя прилично: не воровать, не драться, не насиловать! О последнем можно было бы даже не говорить. Стоило только посмотреть на нас. Однако, поработав некоторое время у бауэров – крестьян по-немецки, какой из нас отъедался и для этого дела. Некоторые, приглянувшиеся местным вдовушкам крестьянкам, становились сами бауэрами. И не было дела вдове, что, возможно, это он на фронте выпустил пулю, которая убила ее мужа. Ей жизнь велела жить. Ей нужно было только написать прошение лагерному начальству и все – был пленный, а теперь свободный человек! И почти немецкий бауэр.

Остальным – ждать удачи. Каждое утро у ворот лагеря несколько повозок, фур, в которые запряжены куцехвостые тяжелые немецкие лошадки. Их хозяева: бауэры, мелкие заводчики, ремесленники, другие добропорядочные немцы, перед лагерным строем. Они выбирают себе дешевую рабочую силу – будущих работников, которые согласны работать за еду. Вот выходит лагерное руководство, и переводчик начинает зачитывать по бумажке перечень требующихся умений:

- Каменщик.

Голоса кричат:

- Я!, - и несколько человек выходит из строя.

Вдоль строя идут те, кому нужен такой работник, и придирчиво выбирают: смотрят тело, зубы, руки, мускулы. Проверяют так старательно потому, что боятся болезней. Ведь с этим человеком придется какое-то время быть рядом, а то и есть-пить вместе.

- Плотник!

- Конюх!

- Свинарь!

- Дояр!

- Косарь!

- Механик!..

Я на все кричал:

- Я!, - и выходил из строя.

Но я, а мне тогда было около двадцати трех лет, был худ и ещё, как положено кержаку, бородат – меня брали редко. Боялись. Борода выросла большая, окладистая. Что там, за этой растительностью скрывается?

И тогда я согрешил: обрился срамотно: до голых щек.

Стали брать. Даже часто. Я даже поправляться стал.

Как чуть сил набрал, стал думать, как домой вернуться. Немцы говорят, в России переворот. Страшная смута идет: сами с собой воюют! Друг друга убивают! Врут, поди, чтобы дешевой рабочей силы не лишаться.

Из лагеря никого из нас одного не отпускают. Только с нанимателем, и тот не позволяет никуда уйти, говорит, что он обещал вернуть меня в лагерь.

- Найн! Найн!, – отвечает, - цурюк, ин лагер!

Не кормят, а домой не отпускают...

Так и выживали. И не важны были для этого выживания ни мускулы, ни разум, ни хитрость. Важно было жить этой жизнью и не жалеть себя в ней. Кто жалел себя и обижался на судьбу, все переселились в ямы за бараками. Я туда не спешил.

В какой-то день весны 1920 года весь лагерь построили, отконвоировали на вокзал, погрузили в телячьи вагоны и куда-то повезли.

Везли несколько суток. Остановки делались ночью в местах, где не было людей. Мы выносили и выливали параши. И – дальше, дальше!

Дальше – это Италия!

Потом выяснится, что нас, как дешевую рабочую силу, купил у немцев какой-то ушлый итальянский подрядчик. Мы уже были не пленные. Мы были наемные рабочие на строительстве железной дороги. Здесь мы тоже будем жить в бараках, но сможем ходить в город. Нам будут платить, пусть небольшие, деньги. Через два года кончится контракт, который мы не подписывали, нам выдадут документы, и мы будем вольны выбирать свою судьбу. Многие из нас останутся в Италии. А я отправлюсь пешком по Европе, по дороге домой...

Но тогда мы еще этого не знали.

Тогда нам сказали: это – Италия!..

Жаркое весеннее солнце слепит русский сброд, столпившийся у телячьих вагонов. Быстро собралась толпа итальянцев поглазеть на необычных пассажиров. Немцы конвоиры куда-то делись. На перроне перед нашей толпой бегает маленький чернявый итальянец. Указывает на стоящий у вокзала длинный ряд повозок, подталкивает нас к ним и кричит:

- Дава-дава! Престо! Престо!

И еще что-то очень быстро и горячо по-итальянски...

Мы стоим под ярким солнцем и сияющим небом южной Италии и никак не можем прийти в себя после длинной дороги.

Перед нами на небольшой площади беленький, аккуратный вокзал. За ним каскадами вверх и вниз по горе лепится такой же весь беленький каменный городок. А левее горы и дальше внизу ослепительно сияет, мерцает, переливается лазурное море!

- Море! Смотрите, море!

- Мо-о-о-ре.

- Какой белый город!

- Какое голубое небо!

- Какое жаркое солнце!

- Море!

Слепит все: небо, солнце, белые дома, море! Все сияет новой жизнью и чистотой!

Меня кто-то теребит за рукав. Я с трудом отрываю взгляд от моря и вижу перед собой смуглого ангела в черной юбке и белой кофте со шнурками на груди. Девушка улыбается живыми карими глазами и протягивает мне лепешку с большим куском сыра. При этом ангел не столь наивна, как хотелось бы голодным русским, и крепкими загорелыми ногами сжимает, стоящую между ее ног наполненную чем-то и прикрытую белым полотенцем корзину. От девушки, как от городка, неба и моря, исходит сияние чистоты и новой жизни!

Теперь все будет хорошо! Я счастливо улыбаюсь ей в ответ и беру протянутую мне еду...

- Женщин, красивей итальянок, в мире нет!

Это мое убеждение я пытался передать своим детям и внукам, тем, кто, затаив дыхание, слушал мои рассказы.

Я был в Италии в начале прошлого века. Мой внук, побывав в Италии в конце прошлого века, мог бы, наверное, со мной поспорить, но не стал. Я знаю почему: он бережно, с детских лет хранит в душе эту уверенность и ему очень хочется, чтобы она жила дальше:

- Женщин, красивей итальянок, в мире нет!


 Обед на крыше

Чудно жить во Франции, говорить по-французски так, чтобы тебя понимали не только живущие там арабы и русские, но и французы...

 

Я тороплюсь. Осталось мало обеденного времени, а я еще и не поела и в Интернет не нашла ничего стоящего. Я сижу в зимнем саду на крыше здания, где размещается наш офис. Зимой здесь людно, а летом сюда никто не ходит, и я могу здесь перекусить и, одновременно, поискать в Интернет нужную по работе информацию. Сегодня я ищу работы малоизвестных, но интересных художников. Я включаю поиск и отодвигаю ноутбук. Пусть поищет. А мне нужно успеть поесть.

Раскрываю коробок. Там в бумажных и пластиковых упаковках остывает мой обед. Я его каждое утро по пути на работу покупаю в одном и том же кафе, мне его там готовят заранее, а перед обедом, перед тем, как подняться на крышу, сую его ненадолго в микроволновку, стоящую у нас в офисе. Роб говорит, что я так себе заработаю язву. Может, уже заработала.

Роб, Роберт – мой друг, вместе с которым я живу уже семь лет. Думали оформить брак, потому что я не хочу рожать без брака, да все как-то откладываем. Если рожать, то нужно сейчас. Куда еще тянуть? Мне уже тридцать восемь. Может на следующий год?

На работе я вполне успешный сотрудник. Уже два года, как я заместитель руководителя французского филиала нашей компании. В компании я уже пятнадцать лет, еще с Ташкента. Начинала я там вообще, как переводчик с экономическим образованием. И эту должность заработала собственным хребтом – никто не помогал! Таких не было, а мешающих множество!

За эти годы я успела подтвердить свое ташкентское экономическое образование и получить здесь второе: искусствовед. Французский освоила. Все это нужно для работы. Я, как говорит папа, всегда впереди планеты всей. Меня не так-то просто обогнать! Для этого нужно работать хотя бы так же, как я, или лучше. А это не каждому по силам. Это значит нужно работать больше, чем шестнадцать - семнадцать часов в сутки! Так я работаю все пятнадцать лет. И не даю себе расслабиться. Да и как расслабишься?! Сожрут сразу!

Компания у нас международная. Главный офис в Нью-Йорке. Я обскакала даже тех, кто сюда для карьеры из штатов приехал, покинув насиженные места. Для них я просто противная, наглая, самоуверенная и агрессивная выскочка. Меня, по-моему, сейчас даже наш руководитель стал побаиваться, хоть сам же меня и рекомендовал на эту должность. А все из желания красиво выглядеть, не особо вкладываясь. Он может себе это позволить, мне нельзя. Нет, Валерка, только на коне!

Лестница в небоНо становится трудновато. Если придется увеличить нагрузку в день еще на час, то я буду на пределе. Но ничего, мы прорвемся!

Папины слова. Папа опять вспомнился. Как они там? Надо бы им позвонить. Я заношу информацию в свой компьютерный органайзер: пусть поищет ближайшее окошко в расписании. А мне пора заканчивать обед.

Что там поисковик выдал? Неплохо, есть с чем поработать, да и подчиненных нагрузить.

О! Это ж кто?! Неужели Леонард!? Точно – он! Выставил серию цветных офортов. Надо бы посмотреть. Он все-таки талантливый художник, но ленивый до страсти! Смешное у него имя: Леонард. А для художника – издевательская ирония! Оно мне так не нравилось! Какие только имена я ему ни выдумывала! Ле, Лео, Лер, Нард, ЛД... Больше всего ему нравилось имя Лер:

- Я – Лер, а ты – Лера. Все правильно!

Папа называл его Леонардо НеДовинчен.

Я в него была влюблена. Это мой по настоящему первый мужчина. Мы жили вместе, только крадучись, чтобы папа не знал. Папа презирал его за лень и нежелание напрягаться для успеха. Вот, мы такие разные, а мне было с ним очень хорошо. Уютно, что ли, или безопасно?. Как в никому недоступной берлоге!

Что-что, а берлогу он мог создать в любом месте. Он говорил, что большую часть своей жизни провел лежа. И мне как-то предлагал:

- Лера, не ходи ты к этим дубоголовым бизнесменам! Давай завалимся в постельку на недельку! Смотри, я все купил! Ровно на неделю хватит! Я тебя буду обнимать, целовать, облизывать, нежить, буду рисовать татушки фломастером на всех частях твоего тела, купать буду, попишу тебя в промежутках между этими дух захватывающими занятиями! Для художника жена становится по-настоящему женой только тогда, когда у него накопится ее графических портретов с десяток папок. А если он еще и живописует, то еще с десяток портретов маслом. А у меня ни одного твоего портрета нет! Так, только наброски, почеркушки! Встречи у нас такие редкие и короткие, что не хватает времени даже на дух захватывающие занятия.

Он любил меня какую-то другую. Ему даже не нравилась та Валерка, которая таранит жизнь, чтобы быть успешной. Роб говорит мне: «ты такая деятельная, успешная во всем!». Так он делает мне комплимент. Лер, если бы это услышал, оскорбился бы за меня.

А тогда он меня долго уговаривал:

- Лерочка, останься! Не ходи! Ну что они тебе сделают? Зарежут? Съедят? Ты так на них пашешь, что они тебя простят. Перебьются недельку без тебя. Позвони, скажи, что решаешь свои личные дела. И это будет правдой! Давай их решим! Радость моя! Я представляю уже, какой фурор произведет твой обнаженный портрет в рост, который я напишу. Ты будешь на нем вдохновенна, с пламенем страсти в глазах! Когда тебя мужики на портрете увидят, обалдеют! Обещаю! А если захочешь, я нарисую тебя нагой, как бизнес-валькирию, летящую на ноутбуке! Останься! Неужели не соблазняешься!?

Как я могла тогда млеть от такой пошлости? А я млела:

- Спасибо тебе, милый! Дай я тебя поцелую! Очень заманчиво, соблазнительно, родной мой, но не могу! Я обещала себе никогда никого не подводить!

- Жалко. Тогда хотя бы пообещай и мне: сделать меня счастливым и подарить мне свой первый же отпуск!

Я пообещала. Но отпуск так и не взяла. Закрутились карьерные дела, какой там отпуск! И слово до сих пор держу: за все эти пятнадцать лет я ни разу не была в отпуске.

А какой подарок сделал мне в то время Леонард! Я пользуюсь им до сих пор. Он тогда интересовался психологией и сумел заинтересовать ею меня:

- Никакие это не премудрости, а простая арифметика. Давай попробуем. Ты даешь набор слов и стереотипов поведения кого-нибудь из ваших сотрудников, а я выдам характеристику.

Я, помню, была поражена тем, насколько он оказался прав и насколько примитивно людское поведение. Сейчас я, наверно, далеко обогнала его в этой науке.

А тогда не смогла достойно его отблагодарить. Несколько его работ показала в одной нашей презентации. Его имя впервые прозвучало в прессе, на телевидении и по радио. Нужно было дальше раскручивать, но я уехала...

Какое там «уехала»! Не уехала я из Ташкента, а сбежала. Отправила ему письмо с объяснением и все. Не хотела силы тратить на тяжелый разговор. Силы были нужны для дела.

Я привыкла быть первой и лучшей. Помню, получила в школе по русскому четверку, рыдала, пока шла домой. Так стыдно было перед папой. Если что-то делать, то только всерьез, и осмысленно, без дураков! Так я привыкла...

 

Посмотрим, что у него за офорты? Десять листов. Серия «Встречи». Какое банальное, избитое название! Ты что ж, Лер, разучился это чувствовать? Главный герой – автор. На каждом листе автопортрет. То в анфас, то в профиль, то почти со спины, но всегда узнаваем. Я, во всяком случае, его узнаю. Все листы выполнены как бы на контрасте с названием.

Лист «Встреча счастья» очень хорош. Сумеречно. Свет от уличного фонаря: сбоку и сверху. Герой, видно, давно стоит под проливным дождем с букетом красных роз. Букет почти весь осыпался. В луже у его ног плавают пятна красных лепестков. Самое яркое пятно в луже. Отраженный желтый свет фонаря, в котором яркие красные пятна лепестков.

А «Встреча конца света» мне очень нравится! На заднем плане герой и женщина. Женщина запрокинула счастливо улыбающееся лицо. Оно к нам почти в анфас. Глаза прикрыты. Мужчина наклоняется для поцелуя. Часть листа занимает бокал красного вина на переднем плане. Он в руке у женщины. Она, не глядя, или пытается его куда-то поставить или отдает зрителю. Бокал наклонен. Вино вот-вот прольется. Хорошо прописано стекло бокала. И яркие световые блики на вине.

Я смотрю не на бокал с вином, а на лицо женщины на заднем плане. Какое у нее счастливое лицо! Чье-то чужое, незнакомое счастливое лицо. А должно быть моё...

Нет же, нет, это моё лицо! Конечно моё! Я там! Я с ним! Я знаю, чувствую: где-то там, за картиной, близко – в соседней комнате – играют наши дети! И мы с ним вдвоем. Он меня за эти годы не разлюбил. Я для него желанна до сих пор. И я его люблю еще больше, чем тогда, давно! Я его люблю, и он мне очень нужен! Все эти годы я жила в постоянной тоске по нему: по его рукам, по его голосу, по его смеху, по его запаху!..

Нужно все вернуть! Я хочу забрать своё! Не чужое – своё! То, что мне принадлежит по праву! Ничего другого, только отдайте мне моё!..

Пятнадцать лет! Боже мой! Как много! Целая жизнь! Я ничего не успеваю! Подлое время! Я устала с тобой воевать! Отнимай, что хочешь, но только не это! Не смей это трогать, не смей это разрушать: там я! в той комнате! там мое счастливо улыбающееся лицо! Мое счастливое лицо! Мое лицо... Счастливое лицо...

...Ноутбук падает на пол...

...Что ж это я так раскиселилась!? Даже разрыдалась!.. Не увидел бы кто!..

А я всегда лучшая! Чем бы ни занималась. И в школе, и в университете, и на службе! Я и сейчас лучшая! В нашем филиале мне сейчас не с кем сравниться. То серые лошадки, то ленивые. Я – самая лучшая и впереди планеты всей!..

Вот только ноутбук уронила...

Но ничего, он, кажется, в порядке! Цел, цел. Всё хорошо. Надо только достать косметичку и привести себя в порядок, вытереть слезы...


 Маленький цветок

Чудно жить. Говорить с людьми на их языке. На языке любви. Декарт ошибся, утверждая: «я мыслю, значит, существую». Декарт запутался и нас почти на четыреста лет запутал. Правильно так: «я люблю, значит, существую!» Или хотя бы так: «я кому-то нужен, значит существую!»...

Начнешь вспоминать о местах, где был, или о людях, которых любил, ничего полно не вспоминается, пока не вспомнишь мелочи, частности. Запах моря... горячая ладонь в моей руке... большой камень на берегу... Если вспомнятся детали, мелочи, то вся картина оживает. Камень нагрелся за день, и на нем можно всю ночь сидеть, целоваться, глядеть на море, на передвигающиеся по небу звезды и говорить на языке любви. Слышен шум накатывающих и отступающих волн прибоя, чувствуются припухлые чуть влажные губы, пахнут солнцем и морем волосы…

Чуть видна под звёздами наша одежда на остывающем песке, чувствуется доверчивое тело, которое раскрывается на мои ласки, как ночной цветок...

Услуги памятиНа мгновение, огромное, как целая жизнь, останавливается время. И мы в этом мгновении: вдвоем, взявшись за руки, плывем незримые, расширяясь, над морем, городами, странами, Землею. Над миром людей. Одни из них, но отдельные, другие. Познавшие вечность и приобщенные к вечности. Наши тела, раскинувшись, лежат среди звезд, легко касаясь их. Мы огромны и мы исполнены нежности и любви и к этим двум существам на песке у горячего камня, и ко всему, что есть живого и неживого в мире!..

Чудно радоваться музыке, говорить на языке музыки. В ней свободно живут образы и чувства, и нет контроля разума. Разум занят: он считает! Он старателен, сосредоточен, как ребенок за взрослым занятием:

- Или раз-два, раз-два? Или раз-два-три, раз-два-три? Или раз-два-три-четыре-пять, раз-два-три-четыре-пять!

Чудно! Такая свобода! Скользит душа в звуках, как в море. Звуки то ласкают ее и нежат, то баюкают, то поднимают. Мир податлив и открыт любви. И в нем есть место тебе...

Далеко-далеко, дальше, чем просто за озером, дальше полувека назад, дальше, чем на другой планете, дальше, чем в другой жизни, на танцевальной площадке в ночном центральном парке вновь и вновь, из вечера в вечер низко и хрипло рассказывает кларнет историю о маленьком цветке.

Слышите? Вот: форшлаг и неимоверно длинная первая нота, как поиск равновесия над пропастью. Все замерло и похолодело внутри... О, наконец-то! Наконец-то шаг назад, от пропасти. Мелодия неуверенно постояла и заскользила. Она называется «Маленький цветок»[1]. Красиво и беззащитно: «маленький цветок». Как первый росток любви.

Мы, мальчишки нашего края улицы, поздним вечером собираемся у нас на сеновале. Сеновал открыт, над нами звездное небо. Мы каждый вечер ждем, когда на танцплощадке заиграют этот фокстрот. И тогда мы замолкаем. Мы ничего о нем не говорили и не говорим. Мы только слушаем.

Мы знаем, что сейчас там, на танцплощадке, в медленном фокстроте заскользили, зашаркали подошвы ног. Их обладатели заняты поиском человеческого тепла и ласки. Они прислушиваются к дыханию друг друга. Они заняты разговором. Они заняты друг другом. Кларнет им так много сегодня обещает.

Нам слышна только чудесная музыка и ничего другого. Она причудливо искажается расстоянием, отражается от озерной глади и медленно поднимается в небо. Мы заворожено смотрим в звездное небо, где ее первая фраза медленно растворяется среди звезд. Вот ее догоняет новый тоскующий призыв кларнета. Хочется плыть вместе с ним, не думая о том, что кларнет не спасет. Он наобещает, заведет и обманет. Музыка закончится безвольным неуверенным выдохом потерявшегося среди звезд кларнета. Потому что он сам не знает пути. Он слеп, как слепы мы и слепы танцующие на танцплощадке.

Когда музыка закончится, мы еще долго будем молчать и глядеть сквозь повлажневшие веки на мерцающие звезды, пытаясь там отыскать следы такой любви. Такой красивой, такой совершенной, как маленький цветок среди холодных звезд.

Чудно радоваться любому дню жизни: вот, только что, под солнцем и река, и озеро, и лес за рекой радостно перекликались между собой и небом. И вот они каждый сам по себе, каждый сам в себе и нет у них связи с остальным миром. Так бывает: набегают тучи – меняется мир.

Нам не хочется меняться. Понимаем, что время другое пришло. Может быть осень. Надо бы теплее одеться, а мы все тянем, ходим в летней одежде, словно надеемся, что, если так ходить, то лето вернется или хотя бы продлится дольше. Не помогают ни модные тридцать лет назад сандалеты, ни модная пятьдесят лет назад рубашка-апаш.

Это наша осень пришла. И пора лететь. Лететь куда-то с уносимыми ветром листьями и косяками птиц. Пришло время оставить эту землю, на которой порой счастливо, самозабвенно смеялся, порой в отчаянье рыдал.

Пусть кто-то другой попробует быть на ней счастливым.

И всё-таки: чудно жить!..



[1] Медленный фокстрот «Маленький цветок» ( «Petite Fleur»), 1952 год. Автор музыки и первый исполнитель кларнетист Сидней Бешé (Sidney Bechet)